Служа
и живя в дальнем Подмосковье я не так часто бываю в православных
книжных магазинах, но, когда бываю, всегда подхожу на всякий случай к
самой дальней обычно полочке, где стоят поэтические сборники. Зрелище
это меня не радует. «Приходская лирика», – называл эту продукцию
Пушкин. Из года в год – одно и то же, одни и те же неведомые никому и
не имеющие шанса стать известными имена благочестивых, но, увы, не
призванных к поэтическому поприщу прихожан, а более прихожанок. При
том, что поэзия сегодня в России переживает пору буйного цветения,
скажем так, профессиональный уровень пишущих высок как никогда и, по
моим наблюдениям, среди тех, чьи имена на слуху, не так уж мало
верующих и даже церковных людей. Однако предпочтение закупающими
стихотворную продукцию для православных книжных лавок и магазинов
отдается неизменно елейной или агрессивно-патриотической графомании и у
меня как-то очень мало надежды на то, что это положение дел изменится в
обозримом будущем. Между тем, если бы вышла, скажем, серия поэтических
книг или антология поэтов-христиан не только позапрошлого века, но и
прошлого, и текущего, пользу от такого издания (таких изданий) для
Церкви, ее миссии в мире, на мой взгляд, было бы трудно переоценить.
Например, та же до сих пор мало кому известная за пределами
«профессионального сообщества» так называемая «неподцензурная поэзия»
советского периода, тот же Леонид Аронзон, о котором шел разговор в
двух предыдущих передачах и пойдет сегодня. Древние отцы Церкви,
учившие отбирать все лучшее из языческого наследия, наверняка
согласились бы, что такого поэта не только можно но и нужно читать
христианам, тем более, что Аронзон – не язычник, не агностик, а –
очевидец .Очевидец Красоты земной и одновременно – небесной,
«засмертной», как он ее определял, т.е.и включающей в себя смерть и
преодолевшей ее. Такое творчество, такой феномен нуждается не только в
литературном, но и духовном рассмотрении просто потому, что это, как я
уже говорил, не столько литература сколько выражение мистического
опыта. Опыта рая. Опыта трагического как любой подлинный опыт, опыт
подлинного. Знание «рая» обостряет и знание уродливого несоответствия
замыслу Божьему человеческой жизни, в данном случае – советского
социума, «наказанного незнаньем Божьего сияния». Аронзон сознательно
ставит себя вне его, насколько это для него, поэта, возможно, не
пускает в стихи, где «пленэры» – место встречи влюбленных или друзей –
несут печать отрешенности и покинутости: Как хорошо в покинутых местах! Покинутых людьми, но не богами. И дождь идет, и мокнет красота старинной рощи, поднятой холмами.
И дождь идет, и мокнет красота старинной рощи, поднятой холмами. Мы тут одни, нам люди не чета. О, что за благо выпивать в тумане!
Мы тут одни, нам люди не чета. О, что за благо выпивать в тумане! Запомни путь слетевшего листа и мысль о том, что мы идем за нами.
Запомни путь слетевшего листа и мысль о том, что мы идем за нами. Кто наградил нас, друг, такими снами? Или себя мы наградили сами?
Кто наградил нас, друг, такими снами? Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта: ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана. Видит Бог, чтоб застрелиться тут не надо ничего. Это
– одно из последних стихотворений Аронзона, где, пишет автор
предисловия к двухтомнику Александр Степанов, выражено обостренно
трагическое ощущение кризисности собственного пути. Расширенная
редакция стихотворения дышит прямым предсказанием готовящейся развязки…
Драматизм конфликта поэта с окружающей действительностью подтверждается
внутренним драматизмом поэтического мира, накладывается на него.
Творчество воспринимается как несчастье, отказ от которого, однако,
внутренне невозможен… И заключительная точка жизни поэта, как бы то ни
было, оказывается тем узлом, распутывая который, мы явственно ощущаем
живое натяжение тонкой материи – последней завесы перед миром подлинной
реальности». «Как бы то ни было» в этом отрывке с замечательной
концовкой относится к обстоятельствам гибели Аронзона. Официальная
версия – самоубийство. Самоубийство из огнестрельного оружия –
охотничьего ружья. Что дело обстояло именно так была убеждена вдова
поэта, однако факт самоубийства вызвал сомнение у некоторых из его
немногочисленных друзей, например, у поэта Анри Волохонского, который
писал: «Я не думаю, что его жизнь была прервана самоубийством.
Выстрелить себе дробью в печень – что может быть нелепее? Нет, то была
неосторожность, ее правильно было бы назвать «несчастный случай».
Разумеется, такое предположение портит картину, которую рисуют близкие.
Но мне дорог не портрет Леонида, выписанный по правилам местной
мифологии, для меня важнее его истинная судьба». Сомнение в
самоубийстве выразил и паталогоанатом ленинградского Окружного военного
госпиталя, в морге которого находилось тело поэта. Вопрос, таким
образом, остается открытым, а это значит, что у нас, православных, нет
оснований не молиться об упокоении Леонида Аронзона. В ближайшее время
я постараюсь выяснить, был ли он крещен и сообщу об этом в одной из
передач. А сейчас – еще несколько стихотворений. Вот строки,
посвященные жене – Рите Пуришинской: Все стоять на пути, одиноко, как столб, только видеть одно – голубиный костел,
в полинялых садах, в узких щелях лощин голубые расправив, как крылья, плащи
промелькнут стаи рыб в новолуние бед, осветив облака, словно мысль о тебе.
За холмами дорог, где изгиб крутолоб мимо сгорбленных изб появляется Бог.
Разрастается ночь, над тобой высоко поднимается свет из прибрежных осок.
Каждый лист, словно рыбка, лежит золотой: это крыльями жизнь поднялась за тобой.
Между разных костров – все одна темнота, о, как тянет крыло, но не смей улетать.
Обгоняя себя, ты, как платье с плеча, соскользнешь по траве, продолжая кричать.
Так не смей улетать в новолуние бед, слышишь сосны шумят, словно мысль о тебе.
ПЕСНЯ
Ты слышишь, шлепает вода по днищу и по борту вдоль, когда те двое, передав себя покачиванью волн,
лежат, как мертвые, лицо покою неба обратив, и дышит утренний песок, уткнувшись лодками в тростник.
Когда я, милый твой, умру, пренебрегая торжеством, оставь лежать меня в бору с таким, как у озер, лицом.
ЛИСТАНИЕ КАЛЕНДАРЯ
1
Как будто я таился мертв и в листопаде тело прятал, совы и мыши разговор петлял в природе небогатой, и жук, виляя шлейфом гуда, летел туда широкой грудью, где над водою стрекот спиц на крыльях трепеща повис, где голубой пилою гор был окровавлен лик озер, красивых севером и ракой, и кто-то, их узрев, заплакал, и может, плачет до сих пор.
2
Гадюки быстрое плетенье я созерцал как песнопенье, и видел в сумраке лесов меж всем какое-то лицо. Гудя вкруг собственного у кружил в траве тяжелый жук, и осы, жаля глубь цветка, шуршали им издалека. Стояла дева у воды, что перелистывала лица, и от сетей просохших дым темнел, над берегом повиснув.
3
Зимы глубокие следы свежи, как мокрые цветы, и непонятно почему на них не вижу я пчелу: она по-зимнему одета могла бы здесь остаться с лета, тогда бы я сплетал венок из отпечатков лап и ног, где приближеньем высоки ворота северной тоски, и снег в больших рогах лосей не тронут лентами саней.
4
И здесь красива ты была, как стих «печаль моя светла». У
Аронзона вообще очень много стихов о любви, точнее: любви, ставшей
стихами, зарисовок рая, где только он и возлюбленная – Ева, Лаура,
Хлоя, Маргарита. Люблю тебя, мою жену, Лауру, Хлою, Маргариту, вмещенных в женщину одну. Красота
женщины, – а лучше сказать архаично и в данном случае наиболее точно –
жены, – для Аронзона, пишет Владислав Кулаков, столь же абсолютна, как
и красота мира, — и столь же не выразима словами. Хвала ей может быть
только заклинанием, звуком: так появляются "Два одинаковых сонета” —
один и тот же сонет ("Любовь моя, спи, золотко мое...”), повторенный на
бумаге дважды. Не слова повторяются, а звук, заклинание — любая хвала
такой красоте недостаточна. По сути, конечно, красота тут все та же —
красота окружающего мира, извечно горькая сладость бытия: "Сидишь в
счастливой красоте, / сидишь, как в те века, / когда свободная от тел /
была твоя тоска. / ...И ты была растворена / в пространстве мировом, /
еще не пенилась волна, / и ты была кругом. / ...И видно, с тех еще
времен, / еще с печали той, / в тебе остался некий стон / и тело с
красотой”. Будучи согласен с Кулаковым, я бы дополнил: отношение
к женщине, как и природе у Аронзона – религиозно, все видимое для него
– при всей материальности этого видимого – прозрачно и в этой
прозрачности открывается поэту «сиянье Божьих глаз»; сам эротизм – а
его немало в стихах Аронзона – чувственная, интимная сторона
супружеских отношений, проникнута этим сиянием как и все сущее до
грехопадения; здесь царят нежность и грация, благоговение и упоение
полнотой жизни – райской жизни, длящейся, увы, недолго, но достаточно
для того, чтобы воплотиться в «грации слова, передающего грацию мира».
Кстати, грация, напомню, переводится как благодать, благодарение.
Аронзон употребил этот красивый латинский термин, но без ущерба для
смысла мог бы сказать и о евхаристичности слова, евхаристичности мира.
Ведь и мир как божественный дар человеку есть хлеб сшедший с небес, все
есть этот небесный хлеб, евхаристический дар – и мир, и слово, все есть
Слово Поэта, сотворившего небо и землю, море и все, что в них на
радость Себе и человеку, призванному быть поэтом (творцом), вступить в
диалог, который есть творчество, со-творчество. Стихи Аронзона
напоминают, что Бог не в буре и не в землетрясении, а в тонкой
прохладе, веянье ветерка. И не в том ли, действительно, главное
назначение поэзии, чтобы дать ощутить это веянье, в котором – Господь? Вроде игры на арфе чистое утро апреля. Солнце плечо припекает, и словно старцы - евреи синебородые, в первые числа Пасхи, в каждом сквере деревья, должно быть, теперь прекрасны. Свет освещает стены, стол и на нем бумаги, свет - это тень, которой нас одаряет ангел. Все остальное после: сада стрекозы, слава, как, должно быть, спокойны шлемы церквей, оплывая в это чистое утро, переходящее в полдень, подобное арфе и кроме - тому, о чем я не помню. Чистое
утро… Как бы ни была трагична жизнь, как бы ни была ужасна смерть,
последнее слово не за ними, а за ним, чистым утром, утром Воскресения. «Утро»
- так называется стихотворение Аронзона, которым я хочу закончить наш
разговор о поэте. Оно требует специального исследования и как антитеза
«Холмам» Бродского, герои которого сбегают с холма, а не восходят на
него и где торжествует смерть и как квинтэссенция светлой и вместе с
тем трагичной, но торжествующей над трагедией бытия религиозности
Аронзона. Холм – это ведь Голгофа (в стихах неслучайно присутствует
кровь, преображающаяся в мальвы и маки), а утро, как я уже сказал, это
утро Воскресения, прийти к которому можно лишь взойдя на Гологофу. И
взойдя ощутить головокружительную, божественную свободу. Итак, «Утро»: Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма. Как и легок и мал он, венчая вершину лесного холма! Чей там взмах, чья душа или это молитва сама? Нас в детей обращает вершина лесного холма! Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях, и вершину холма украшает нагое дитя! Если это дитя, кто вознес его так высоко? Детской кровью испачканы стебли песчаных осок. Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак! Это память о рае венчает вершину холма! Не младенец, но ангел венчает вершину холма, то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак! Кто бы ни был, дитя или ангел, холмов этих пленник, нас вершина холма заставляет упасть на колени, на вершине холма опускаешься вдруг на колени! Не дитя там — душа, заключенная в детскую плоть, не младенец, но знак, знак о том, что здесь рядом Господь. Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях, посмотри на вершины: на каждой играет дитя! Собирая цветы, называй их, вот мальва! вот мак! Это память о Боге венчает вершину холма! для радио "Обдорская миссия"
o-k-kravtsov.livejournal.com |