Священник Константин Кравцов
Есть,
пожалуй, только два типа поэтов (стихотворцев): первый – это те, кто
занят самовыражением (психотерапией, аутотренингом если не
аутоэротизмом) и второй, для кого поэзия – органичный способ
оригинального философствования (в пределе – богословия), которое есть
продолжение Творения в соработничестве со Словом, со-участие,
со-знание, со-действие. «Объективная гармония», которую
противопоставляет самовыражению Красовицкий, не просто «музыка», а если
музыка – то «музыка сфер», внятная лишь очищенному своеобразной аскезой
художника (и мыслителя!) слуху. Совершенное стихотворение (поэма) – это
чудесное триединство искусства мысли с визуальным или
пластическим(аполлиническим) искусством и «дионисийским началом» –
звуком, музыкальным рисунком. Об этом писал, в частности, Эзра Паунд,
который, как и герой нашей сегодняшней передачи, хотел «написать рай»,
но, как ему показалось, потерпел неудачу. Я хотел написать рай. Не бойся. Пусть о рае рассказывает ветер. А
герой нашей сегодняшней передачи – мало кому известный кроме
профессионалов и подлинных читателей поэзии Леонид Аронзон, чей
двухтомник вышел в этом году. Но сначала – несколько предварительных
уточнений по теме, рассматриваемой в цикле передач, посвященных поэзии,
которую не без оговорок но все можно назвать, на мой взгляд, поэзией
христианской. То есть творчестве тех поэтов, для которых «событие
Христа» не прошло бесследно, творчестве, «подспудно оплодотворенном
христианством», как сказано по другому поводу одним из современных
богословов. Если перевести известное изречение апостола Павла в
контекст «литературного процесса», то можно увидеть, что милостью
христианства несть больше ни иудея (пророка), ни эллина (поэта), а есть
путешествующий по мирам усвоивший уроки той и другой школы певец
одухотворенной (умной) Красоты – небесной и земной одновременно. Слово
стало плотью с тем, чтобы плоть земной красоты стала Словом и – словом,
словом поэта; земная женщина (средоточие чувственной красоты мира) –
Беатриче, воплощением «рая сладости», Парадиза, Царства Божьего как
Царства Красоты. Не случайно первый святой среди поэтов и первый поэт
среди святых Хуан де Ла Круус обращается к Песне песней, звучащей в
глубине «темной ночи души». Но кроме этой «ночи» (полной лилий!),
монашеского мистического пути на гору Кармил есть и другой путь –
рыцарский, «мирской», не столь радикальный, но не менее благодатный
точно также как брак ничуть не менее онтологически значим как
монашество – непосредственное общение с Богом, при котором в
единственное в келье окно вставляется икона, дабы красота видимого не
отвлекала от красоты Возлюбленного душой-христианкой. Итак, оба пути
равноценны, важно не ошибиться в выборе, коль скоро такой возникает.
Поэт в европейской (христианской) культуре (как, впрочем, и ученый) –
тот же монах (аскет). Если, конечно, он поэт в высшем смысле этого
слова, т.е. принадлежит ко второму (см. выше) типу стихотворцев. При
этом понятно, что он свободен не только от монашеских обетов, но – до
некоторой степени – от установленных для всех предписаний поведения,
образа мыслей: правила для себя поэт устанавливает сам, живя ради
поэзии – этого специфического богообщения, творящего уникальный (не
бывший до него) мир, новизна которого, впрочем, относительна:
«абсолютно новое произведение будет в то же время абсолютно плохим», –
заметил Элиот. Настоящий поэт – не одиночка, мнящий себя
творцом и повторяющий тем самым в этой предписанной ему романтизмом
подростковой гордыне первородный грех, что ведет к распаду как
личности, так и художественной формы. Поэт всегда один из («я только
хора древнего обломок» - Д. Новиков), всегда член «профессионального
сообщества» – Орфея и его учеников, и «литературный процесс» ни что
иное как эстафета – передача от одного к другому чудесного огня –
неугасимого света, драгоценного знания, как определял поэзию Г. Иванов.
Знания! Какого знания? Знания о «рае» – покинутом, затворенном и
распахнутым настежь Поэтом в абсолютном смысле этого слова, Новым
Адамом, Первенцем из мертвых. Впрочем, существует и другая
точка зрения, согласно которой поэт – орудие безличного языка (той же,
по сути, природы материалистов – старых и новых) и в этом случае речь о
создании (воссоздании) рая уже не идет, равно как и о том, что у поэзии
нет иной цели кроме поэзии (точка зрения Пушкина). Поэзия в этом случае
мыслится средством, а не целью – средством «сердца собратьев
исправлять». «Стихи должны исправлять поступки людей», – заявил молодой
Бродский молодому Леониду Аронзону. Аронзон, к которому мы наконец-то
переходим, возразил: «Нет, они должны в грации слова передавать грацию
мира, безотносительно к поступкам людей». В ответ – обвинение: «ты
атеист». «Ты примитивно понимаешь Бога, – парировал Аронзон, – Бог
совершил только один поступок – создал мир. Это творчество. И только
творчество дает нам диалог с Богом» Бог, можно было бы заметить
на это, не только сотворил мир, но и спас его на кресте, и это – Его
наивысший, превосходящий все мыслимое творческий акт, которому, по
Мандельштаму, и подражает христианское искусство, будучи «в полном
смысле слова «искусством для искусства». «Никакая необходимость, даже
самая высокая, – продолжает Мандельштам, – не омрачает его светлой
внутренней свободы, ибо прообраз его, то чему оно подражает, есть само
искупление мира Христом. Итак, не жертва, не искупление, а свободное и
радостное подражание Христу – вот краеугольный камень христианской
эстетики». Иными словами, христианская поэзия – это продолжение
благовествования Царства и явление этого Царства, что и было делом
Христа, Его миссией. Но вернемся к Аронзону. Был ли он
христианином в смысле конфессинональной принадлежности, был ли крещен?
У меня нет ответа на этот вопрос. Для меня несомненна глубокая
религиозность Аронзона и его исключительная для советского времени
внутренняя культура (она же – тайная свобода), что уже, пусть
«анонимное», но христианство. Если вспомнить того же Мандельштама,
считавшего, что каждый культурный человек сегодня – христианин. Да и
сам отказ от какого бы то ни было компромисса с литературным официозом,
обслуживавшим атеистический режим, – бесспорно христианский поступок.
Христианином, кстати, считал себя и Бродский. Во всяком случае тогда,
когда, приехав в Америку, заявил, что он христианин потому, что он не
варвар. Итак, по Бродскому того времени (не знаю, как после) – что не
христианство, то варварство. И это соответствует мандельштамовскому
пониманию культуры. Да и что кроме христианства можно было
противопоставить советскому рабству – «рабству тел, растлению душ», как
называл большевизм Георгий Иванов? Атеистический гуманизм? Но это, по
сути, тот же самый большевизм, только без его крайностей,
большевизм-софт. Однако, мы отвлеклись. Итак, Леонид Аронзон –
петербургский поэт, родившийся в в 39-м и трагически погибший в ночь с
12 на 13 октября 70-го года (об этой смерти я скажу особо), поэт, не
напечатавший при жизни ни одной строчки и признанный неофициальной
культурой (а теперь она вся – не официальная) одним из самых
значительных русских поэтов второй половины ХХ века. Поэт, несомненно,
верующий и более того – сделавший свое творчество выражением этой веры,
свидетельством о Божьем присутствии, явленном в красоте этого мира,
красоте женщины, чувственной, земной и вместе с тем небесной любви.
Именно это и отличает его от всех как писавших, так и пишущих. Отличает
особое, странное и при всей своей странности убедительное богословие в
«грации слова, передающего грацию мира». Изящество, легкость,
при которой вполне реальные предметы и ландшафты – пленэры, как любил
говорить Аронзон, – приобретают неземные, «засмертные» (еще одно
излюбленное выражение поэта) и значит вечные свойства, излучают не
похожий ни на какой другой посю- и вместе с тем потусторонний,
реальный, ощутимый, впитываемый вами свет, воздух, которым вы
благодарно дышите, тишину, что превыше слов и их отсутствия – тишину
Слова. Именно таким в первую очередь и должно быть богословие. Не
оперированием абстракциями (хотя и это необходимо), а – снова вспомню
Мандельштама – ворованным воздухом. Воздухом, вырванным у князя мира
сего и его «разрешенной литературы» – этого налаженного конвейера
угодной власти клеветы на Творца и Его мир, более или менее
профессионально фабрикуем лжи, отравляющей воздух. Читать Аронзона –
значит поистине дышать, переходя от земной тяжести к божественной
легкости – здесь, на земле, чья красота почти невыносима как невыносим
– иногда, крайне редко – преизбыток благодати, когда ты – плоть и
кровь, один из смертных, несущих бремя «кожаных риз». Боже мой, как все красиво! Всякий раз как никогда. Нет в прекрасном перерыва, отвернуться б, но куда? И
эта красота для Аронзона – не красота сама по себе, не «равнодушная
природа», а дар, всегда напоминающий о Дарителе, точнее – раскрывающий
Его. Раскрывающей в творчестве, так как «только творчество дает нам
диалог с Богом», в творчестве-как-молитве. Молитве благодарения: Благодарю Тебя за снег, за солнце на твоем снегу, за то, что весь мне данный век благодарить тебя могу.
Передо мной не куст, а храм, Храм Твоего куста в снегу, и в нем, припав к твоим ногам, я быть счастливей не могу. Сравните
с бунинским «к милосердным коленям припав» – тоже ведь искренне, но
бунинское стихотворение о блудном сыне воспринимается именно как
стихотворение, тогда как в этом случае искусства как бы не существует
вообще. Все здесь безыскусно, как безыскусно совершенство, мы не знаем,
были ли эти строки написаны или записаны, но такое ощущение, что они не
созданы, а готовыми упали с неба. Таких стихов в ХХ веке, пожалуй, не
писал никто. Зачастую мы наблюдаем в нем конец искусства, но не его
начало: «и здесь кончается искусство, и дышит почва и судьба». У
Аронзона дышит небо, искусство – средство передачи этого объект» его –
рай, как, впрочем, и субъект. Вообще отношение «субъект – объект» у
Аронзона сняты, как снимаются они в молитве. В молитве и «звуках
райских», неслучайно стоящих у Пушкина в одном ряду как разные названия
одного и того же. Но если так, если стихи в принципе предназначены не
для «исправления сердец собратьев» (хотя чем их, эти сердца, исправишь
кроме «райских звуков», что кроме красоты спасет мир?) то не в том ли
их единственная задача, чтобы занести сюда, в «юдоль слез»– снова
вспомню Пушкина – «несколько песен райских»? То есть не в том ли задача
(или сверхзадача) поэзии, чтобы пусть на миг(незабываемый миг!)
поселить нас в раю? Но можно ли сделать это, не побывав там
предварительно самому? Вопрос риторический. Каждое художественное
произведение – это передача опыта пребывания в неком особом
пространстве, в иной реальности, или – не заслуживающая особого
внимания дребедень. Так Бах делил музыку на ту, что прославляет Бога и
ту, что всего лишь дребедень, если не дьявольский шум. Итак, чтобы
донести райские песни (цель поэзии – именно они, поэзия только тогда
поэзия, когда она поэзия рая) нужно жить в раю и – свидетельствовать о
нем. Что и делал Леонид Аронзон, именно в изображении рая увидевший
назначение своей поэзии. Эту задачу он ставил перед собой вполне
осмысленно, это был его выбор - выбор единственного пути из всех
возможных, открывающихся художнику. «Материалом моей литературы, –
писал он, – будет изображение рая. Так оно и было, но станет еще
определеннее как выражение мироощущения, противоположного быту. Тот
быт, которым мы живем, – искусственен, истинный быт наш – рай, и если
бы не бесконечные опечатки взаимоотношений – несправедливые и тупые, –
жизнь не уподобилась бы, а была бы раем. То, что искусство занято
нашими кошмарами, свидетельствует о непонимании первоосновы Истины». продолжение в следующем скрипте для радио "Обдорская миссия"
o-k-kravtsov.livejournal.com |